Лицо
Михаил Ямпольский
Лицо
Сокуров. Части речи. СПб.: Сеанс, 2006, с. 372-380
Во
многих фильмах Сокурова лица персонажей в какой-то момент словно утрачивают
ясность своих очертаний. На них опускается смутная тень неопределенности. В
«Камне» долгое время Чехов совершенно неузнаваем, а лицо его — деформировано. В
«Тельце» Ленин постепенно утрачивает ясность очертаний и в конце фильма
погружается в какое-то зеленоватое марево. Искажения лиц характерны для
некоторых эпизодов «Матери и сына», «Отца и сына», но первые опыты в этой
области можно различить уже в «Одиноком голосе
человека»: например, в сцене, где Никита бежит, как бы возвращаясь из
области смерти к Любе. Иными словами, «стирание» лиц проходит через все
творчество режиссера, с начала и до конца. Эта особенность уникальна для
кинематографа, но имеет солидные корни в истории христианской культуры. В Библии
так описывается намерение Бога создать человека: «И сказал Бог: сотворим
человека по образу Нашему и подобию Нашему» . Когда же речь идет о самом акте
творения, формула меняется: «Бог сотворил человека, по подобию Божию создал
его...» Человек был создан по подобию Бога (kat eikona Theon), но не по образу.
Отцы церкви пришли к выводу, что Бог даровал человеку лишь подобие: образ
человек должен был обрести в последующем. Грехопадение считалось моментом утраты
подобия, а крещение — моментом его восстановления. Образ же, с которым было
обещано сходство, так и остался недостижимым. Теология считает, что образ этот
будет обретен лишь в момент всеобщего преображения в момент воскрешения мертвых.
Только Христос, второй Адам, сам отмеченный абсолютным сходством, может вернуть
человеку и подобие, и образ. Именно тогда человек совпадет с образом Бога и
достигнет обещанного абсолютного сходства, намек на которое дают только иконные
образы. Сейчас же он пребывает в состоянии несходства, неподобия, того, что в
Средние века было принято называть regio dissimilitudinis. Человеческое, то есть
смертное, выражает себя прежде всего в несходстве черт, в утрате человеком
образа Творца. Человек — неподобное существо, лицо которого отмечено стиранием
внятности образа.
372
Теология
подобия представлена в «Солнце», где император Хирохито — воплощение
божественного образа — обретает в себе человека. И это обретение человеческого
представлено Сокуровым как неожиданное обнаружение сходства с Чарли Чаплином.
Для режиссера, конечно, существенно традиционное ассоциирование Чаплина с
человечностью. Но важно и то, что неподобие человеческого олицетворяется актером
— существом, как бы не имеющим собственного лица. Любопытно, что Хирохито,
описывая краба, очеловечивает его и видит в нем искаженную маску актера Кабуки.
Описание краба как актера — предвестие собственной метаморфозы императора,
обретения им человечности в актерской утрате собственной идентичности.
Человек, утратив подобие, стал актером, носителем масок, в которых
сходство и несходство сплетены воедино. Маска маскирует смертность человека,
череп, спрятанный в лице. У Сокурова неясность черт часто ассоциируется с
близостью смерти, которая как будто нарушает четкую масочность физиогномического
образа. В «Круге втором» герой напряжено всматривается в черты лица умершего
отца, в которых сходство постепенно исчезает.
Но если человек —
воплощение несходства, то все разговоры о человечестве, человеческой природе как
некой всеобщности оказываются теологическими фантазиями. Человек, в отличие от
животных, имеет лицо, область выражения сходства и различия. От того, что мы
видим на этом лице, меняются и представления о человеческой природе в целом.
Жорж Батай, бесконечно возвращавшийся к проблематике сходства, считал, что
человечество окончательно утратило свою всеобщность к началу XX века,
опустившись в пучину бесформенной монструозности. Он, в частности, писал о
трансформации «архитектуры» тела человека по отношению к животному. У человека,
согласно Батаю, рот не является, как у животного, «корабельным носом»,
устремленным к пище. Из-за вертикального положения человека «корабельный нос»
телесной архитектуры становится бессмысленным темечком, рот сползает вниз — и
появляется лицо, экран физиогномического сходства и различия. Но, считал Батай,
в момент страданий, боли человек инстинктивно закидывает голову назад, возвращая
рот туда, где он был у животных. Лицо закидывается вверх и исчезает,
обнаруживается длинная, вытянутая шея, и человек окончательно утрачивает всякие
признаки подобия. Ман Рей запечатлел эту странную позу в своей «Анатомии». Но
это же задранное кверху лицо так поразительно в «Мертвом Христе» Гольбейна,
который произвел глубокое впечатление на Достоевского и которого копировал
Эйзенштейн в сцене болезни и смерти Ивана Грозного. В приложении к Христу этот
жест, стирающий подобие, кажется особенно драматичным.
Показательно, что Сокуров в точности
воспроизводит этот «батаевский» или «манреевский» жест утраты лица в
незабываемом финале «Матери и сына». Сын касается мертвой руки матери, которая
вдруг обретает какую-то гипсовую фактуру, и затем в жесте предельного отчаяния
закидывает голову назад, обнажая неестественно длинную жилистую шею. Лицо его
исчезает, и напряженная шея надолго приковывает внимание зрителя. Это финальный
жест утраты подобия, полного стирания лица в момент прикосновения к смерти.
373
В «Отце и сыне» тема сходства находится в центре фильма. Сын — это плоть от
плоти отца, он стремится к полному слиянию с ним и к радикальному отличию от
него. Начало фильма представляет обнаженные тела отца и сына сплетенными до
совершенного их неразличения. Лица их оказываются в зоне тени, так что
физиогномическое различие почти стирается. В фильме сближение тел зависит от
неразличения лиц. В эмблематическом эпизоде отец и сын смотрят в камеру и друг
на друга сквозь мутную пленку рентгеновского снимка грудной клетки отца. Сын
объясняет: «Твой портрет... Та же самая фотография, только более откровенная и
не прячущаяся ни за одежду, ни за мышцы». Рентгенограмма — это портрет
смертности, как и череп, стирающий все различия не только с тела, но и с лиц,
которые проступают сквозь ее очертания. Показательно, что отличие — ранение
легкого, видимое на рентгенограмме, — никак не обнаруживает себя на идеальном
атлетическом теле отца. Тело трансцендирует различие, явленное в режиме
максимальной «откровенности» рентгенограммы. Тело в конце концов тоже являет
себя маской смертности.
Тело стирает различие лиц,
точно так же, как стирание подобия с лиц сближает тела. Когда-то Батай придумал
человека без головы — «ацефала». Его
друг Мишель Лейрис в 1931 году опубликовал примечательную статью «Caput mortuum,
или Женщина алхимика», в которой размышлял о масках, вуалях и иных средствах
стирания лиц, которые придают человеку таинственное обличив неуловимой
всеобщности, стертой индивидуальности. И это стирание разума, явленного на лице,
превращает человека в нечто родственное животному и в абсолютный объект
эротизма, связанного, по мнению Лейриса, с подавлением рационального и
индивидуального. Тело эротизируется стиранием лица и оказывается способным
вступать в отношения анонимного обмена.
Френсис Бэкон, живопись которого
предполагает радикальную деформацию тел и лиц, различал в изображениях людей
«иррациональные отметины» и элементы «иллюстративности». Вторые создают
поверхностное сходство, первые — его разрушают. Деформирующие отметины, по
мнению Бэкона, с гораздо большей энергией доносят «силу» изображения. Делез в
своей книге о Бэконе указывал, что деформация и утрата подобия позволяют
пережить эти тела, а не просто смотреть на них, в деформации заключена логика
ощущения. Стирание лица позволяет спроецировать на тела именно эту драматическую
логику ощущения, которая дана человеку в контексте неподобия, удаленности от
Бога, эротического экстаза и глубоко связана с неотвратимостью смерти.
Но едва ли не самое радикальное
решение с утратой подобия Сокуров нашел в
«Спаси и сохрани». Здесь он
удваивает Эмму двойником. Двойник этот, напрямую связанный со смертью героини,
носит маску, снятую с лица исполнительницы роли Эммы. Маска эта как будто точно
повторяет черты лица персонажа, но заметно огрубляет их. К тому же маска
утрачивает способность к мимике, а потому приобретает при всем внешнем сходстве
черты пугающей неподвижности. Маска сама по себе стирает существенные различия.
В Греции она использовалась и в трагедии, и в комедии, перебрасывая между ними
мостик и придавая трагическому черты гротеска. Это свойство маски делать
трагическое гротескным использует Сокуров в «Спаси и сохрани». Кроме того, маска
стирает различие между живым и мертвым, лицом и вещью.
376
В «Спаси и сохрани»
ситуация осложнена тем, что Эмма непосредственно сталкивается со своей маской,
своим двойником. Но и в упомянутой сцене из «Круга второго», где сын
разглядывает лицо мертвого отца, речь идет — по существу — о столкновении героя
с собственным замаскированным двойником. Отец — только посмертная маска сына.
Таким образом, в обоих случаях маска играет роль странного искажающего зеркала.
Связь зеркала со смертью хорошо известна. Плотин, Прокл, Олипиодор говорили о
«зеркале Диониса», в котором души видят собственное отражение, не могут, подобно
Нарциссу, от него оторваться и позволяют собственной тени (отражению) увлечь их
из мира земного в мир потусторонний (по ту сторону зеркала). Зеркало связывалось
с Дионисом потому, что считалось, будто он был убит и расчленен, когда любовался
собой в зеркале. Жан-Пьер Вернан указал на связь маски с зеркалом в мифологии
Диониса. Среди множества символических функций зеркала важное место занимает
двойственное свойство зеркала отражать «правду» о себе видимом как о другом, как
не совпадающем с самим собой, отмеченном различием. Таким другим может быть и
мертвец. Павсаний рассказывает о храме Деспойны в Аркадии: «При выходе из храма
справа вделано в стену зеркало; если посмотреться в это зеркало, то свое лицо
увидишь в нем неясно или совсем не увидишь, но статуи богинь, как самые статуи,
так и трон, можно увидеть совершенно ясно». Вернан считает, что зеркало Деспойны
принимает в себя отчетливое лицо живого, а возвращает облик мертвеца, черты
которого уже стерты, поглощены ночью. «Неясное» лицо в зеркале эквивалентно
маске, о которой Батай говорил, что она — «хаос, ставший плотью». Он же говорил
о том, что маска «возвращает лицо ночи».
Обычная обращенность лица
навстречу другому лицу говорит о том, что в обществе существует порядок, что
один субъект признает суверенность другого. Стирание лица свидетельствует об
утрате порядка и субъективности, о движении человека к финальному одиночеству
смерти и о трансформации человека в животное. В «Спаси и сохрани» маска двойника
отмечает это движение из человеческого состояния к животному и к смерти.
Лицо, утрачивающее очертания, —
знак предельной экзистенциальной ситуации, неизменно возникающей в фильмах
Сокурова, рассматривающего человечность человека — как предельно хрупкое
начертание на поверхности тела, постоянно подвергающегося риску разрушения,
стирания следов человечности с телесной поверхности. Человечность — это хрупкий
рисунок на аморфной хаотичности материи, всегда готовой поглотить этот рисунок.
Герои Киры Муратовой то и дело занимаются «гимнастикой для лица» (в «Перемене
участи», «Второстепенных людях» и так далее). Эта гимнастика — абсурдное
гримасничанье, стирающее с лица смысловую экспрессивность мимики. Герои Сокурова
вряд ли рискнули бы гримасничать. Их создателю слишком очевидна абсолютная
хрупкость смысловой отчетливости. Сокуров только однажды в начале своей карьеры
в фильме «Скорбное бесчувствие»
экспериментировал с экспрессивной мимикой. Но в дальнейшем маска
идентифицируется для него именно с трагическим гротеском и умиранием.
377
Бахтин в книге о Рабле заметил, что ренессансная телесность прямо связана с
чувством космического страха, страха перед «безмерно большим». Реакцией на этот
страх, по мнению Бахтина, было освоение «безмерного большого», пугающего,
принятие их в собственное тело. Бахтин пишет об «освоении космических стихий в
стихиях тела», которое отражается в гротескном теле и образах телесного низа.
То, что лицо превращается в тело, утрачивая свою экспрессивную отчетливость и
сексуализируясь, то, что лицо превращается в маску, которая укрупняет его черты
и делает их неотчетливыми, возможно, и у Сокурова отсылает к тому же процессу
переживания страха смерти в «стихии тела». Бахтин дает прекрасное описание этого
тела, подменяющего собой лицо: «Гротескное тело здесь лишено фасада, лишено
глухой замкнутой поверхности, лишено также и экспрессивной внешности: тело это—
либо плодоносные телесные глубины, либо производительные зачинающие выпуклости».
Это лицо — превратившееся в фаллическую шею (как лицо сына в финале «Матери и
сына») либо проваливающееся в собственный вагинальный рот (как лицо Ленина в
финале «Тельца»).
Моменты «разрушения» лиц у
Сокурова — некие фундаментальные прорывы в сущность его кинематографа. Само по
себе движение между сходством и различием трудно понимаемо и темно. Связано это
прежде всего с тем, что невозможно представить себе предмет, похожий или не
похожий на самого себя. Философия предлагает понимать такое движение
сходства/различия, как движение между бытием и видимостью. То, что являет себя,
становится видимым, как будто отрывается от вещи и оказывается вне ее. Этот
отрыв видимости от вещи дается нам прежде всего в изображениях. Фотография и
кино — уникальные средства фиксации этого движения сходства/различия. Именно
поэтому фотоизображение всегда несет на себе печать очевидного сходства с
предметом или человеком и одновременно всегда фиксирует свое отличие от них.
Никогда на фотографии человек не равен самому себе. Не случайно, конечно, в
«Солнце» превращение императора в «человека» проходит через кульминационный
момент фотографирования, когда фиксируется отличие Хирохито от самого себя
(обнаружение в нем «человека» как Чаплина). Император-бог равен самому себе, он
— абсолютное воплощение идентичности и бытийности. Но как только его видимость
фиксируется в фотографии, он перестает быть собой, в него проникает «различие»,
он становится «человеком».
Правда человека возникает
таким образом именно как результат искажения, деформации идентичного, то есть
как стирание правды. Лицо дается как похожее на себя и одновременно утрачивающее
связь с собой. В смерти идентичность восстанавливается, но человек при этом
окончательно покидает собственное тело. В момент восстановления сходства человек
исчезает. Именно этот момент и фиксируется в сцене всматривания сына в лицо
мертвого отца в «Круге втором». «Вот он какой!» — будто осознает сын, глядя на
маску, в которой вновь обретенное абсолютное сходство дается как непреодолимое,
окончательное различие.
Мучительность многих
фильмов Сокурова основывается на этом ощущении бессилия кино достичь сущностного
в человеке. Моменты же эпифании, откровения — даются именно как моменты фиксации
движения бытия к видимости, лица к его изображению, то есть фиксации утраты лица
как такового. В фиксации этих невообразимых моментов кинематограф Сокурова
достигает своей высшей точки.
380
|
|