На следующих страницах:
Аристотель «О памяти и припоминании»
Плотин «Об ощущении и памяти»
П. Рикёр. Древняя Греция // Рикёр П. Память, история, забвение
П. Гири. Память // Словарь
средневековой культуры
Ю. Арнаутова. Memoria [Средневековье]
Ф. Йейтс. Искусство
памяти
П. Нора.
Проблематика мест памяти
Поль Рикёр
Рикёр П.
Память, история, забвение. М., 2004, с. 136-143
ТРАДИЦИЯ ВНУТРЕННЕГО УСМОТРЕНИЯ
Августин
Выступление в защиту изначального и первичного характера
индивидуальной памяти находит свое подкрепление в
использовании обыденного языка и в общей психологии,
которая служит опорой для этого использования. Ни в
каком из регистров жизненного опыта, идет ли речь о
когнитивной сфере, практическом или аффективном поле,
связь акта самообозначения субъекта с предметной
нацеленностью его опыта не является столь тотальной. В
этом отношении употребление во французском и других
языках возвратного местоимения «себя» (soi) не кажется
случайным. Вспоминая о чем-то, мы вспоминаем о себе.
Чтобы подчеркнуть по существу частный характер памяти,
выделим, не мудрствуя, три момента. Во-первых, память
является сугубо индивидуальной: мои воспоминания — не
ваши воспоминания. Невозможно переместить воспоминания
из памяти одного человека в память другого. Будучи моей,
память является моделью «мойности» (mienneté),
частного владения для всех жизненных проявлений
субъекта. Во-вторых, в памяти укоренена изначальная
связь сознания с прошлым. Мы сказали вслед за
Аристотелем и еще настойчивее повторим вслед за
Августином: память — это память о прошлом,
136
а прошлое — это прошлое моих впечатлений; в этом смысле
прошлое есть мое прошлое. Именно благодаря этому своему
свойству память обеспечивает временнýю
непрерывность, а тем самым и идентичность личности, со
сложностью и ловушками которой мы столкнулись выше. Эта
непрерывность позволяет мне плавно восходить от
жизненного настоящего до самых отдаленных событий моего
детства. С одной стороны, воспоминания распределяются и
организуются по уровням смысла, по архипелагам, в
известных случаях разделенным пропастями; с другой
стороны, память остается способностью пробегать время,
восходить по нему так, что в принципе ничто не мешает
совершать это движение, не нарушая его непрерывности.
Воспоминания (во множественном числе) и память (в
единственном числе), прерывность и непрерывность
связываются друг с другом-главным образом в рассказе.
Так, я переношусь назад, к своему детству, с чувством,
будто все это имело место в иной период. Именно эта
инаковость в свою очередь послужит зацепкой для
разграничения промежутков времени, которые производит
история на основе времени хронологического. Тем не менее
факт различения моментов прошлого, воскрешаемого в
памяти, ни в коем случае не разрушает основных
характеристик отношения между вспоминаемым прошлым и
настоящим, то есть между временной непрерывностью и «мойностью»
воспоминания. Наконец, в-третьих, именно с памятью
связано направление ориентации в прохождении времени:
ориентации в двойном значении — от прошлого к будущему,
как бы с помощью толчка сзади, в соответствии со стрелой
времени, характеризующей его изменение; но также и от
будущего к прошлому, путем противоположного Движения —
от ожидания к воспоминанию через живое настоящее. Именно
на этих характерных чертах, накопленных повседневным
опытом и обыденным языком, строится традиция «внутреннего
усмотрения». Это — традиция, родословная которой
восходят к поздней античности христианской окраски. Ее
инициатором и одновременно выразителем является Августин.
О нем можно сказать, что он изобрел интериорность,
основываясь на христианском опыте обращения. Новизна
этого oткрытия-творения заключается в возвышении — по
контрасту с греческой, а затем и латинской проблематикой
— индивида и полиса,
первоначально занимавших то место, которое постепенно
будет поделено между политической философией и
рассматриваемой здесь диалектикой памяти,
расщепленной
137
надвое. Однако если Августин знал внутреннего человека,
тоему была неведома
тождественность «я» и памяти. Такое открытие сделал Джон
Локк в начале XVIII века. Но ему не будет доступен
трансцендентальный смысл слова «субъект», изобретенный
Кантом и переданный им своим последователям —
посткантианцам и неокантианцам, а затем и
трансцендентальной философии Гуссерля, который всеми
силами будет стремиться отмежеваться от неокантианства и
избегать психологизации трансцендентального субъекта.
Тем не менее мы остановимся не на
Канте, поскольку проблематика внутреннего чувства
чрезвычайно сложна для разбора, если учитывать
разорванность проблематики субъекта между
трансцендентальным, ноуменальным
и эмпирическим. Кроме того, ни теория, ни практика не
оставляют места для основательного изучения памяти.
Итак, обратимся непосредственно к Гуссерлю. В его
большей частьюне изданных трудах
увязывается проблематика воспоминания
и вспоминающего субъекта, интериорности и
рефлексивности. В лице Гуссерля
школа «внутреннего усмотрения» достигает своего апогея.
В то же время традиция «внутреннего усмотрения» в целом
складывается как тупиковая по отношению
к коллективной памяти.
Итак, Августин описывает и возвеличивает не сознание, не
«я» и не субъекта, а внутреннего человека,
предающегося воспоминаниям. Сила Августина состоит в
том, что в Книгах Х и XI«Исповеди»
он связал анализ памяти с изучением времени.
Фактически этот двоякого рода анализ неотделим от
абсолютносвоеобразного
контекста. Прежде всего литературный жанр исповеди тесно
соединяет моменты раскаяния, которое возобладало позже в
обыденном использовании термина «исповедь», и
еще более изначальное признание подчиненности «я»
творящему слову, извечно предшествующему личному слову,
с собственнорефлексивным
моментом, сразу же связывающим память и сознание в
трудноразрешимой апории. В I томе «Времени и рассказа» я
вслед за Жаном Гиттоном цитирую эту великолепную
«исповедь»: «Да, Господи, я работаю над этим и
работаю надсамим собой: я стал
сам для себя землей труда и пота
2. Мыисследуем
сейчас не небесные пространства, измеряем не расстояния
между звездами, а душу. Вот я, помнящий себя, я, душа»
(Ego sum, qui memini, ego animus)3.
Следовательно, нет феноменологии памяти без мучительного
разыскания интериорности. Напомним некоторые этапы этого
разыскания.
----------------------------
2 Именно так переводит эти слова Жан Гиттон в работе
«Время и вечность у Плотина и св. Августина».
(Здесь и далее мы опираемся на издание: Аврелий Августин.
Исповедь. М., 1997. Перевод с лат. М.Е. Сергеенко. —
Прим. перев.).
3 см.: Рикёр П. Время и рассказ. Т. 1, с. 265. — Прим.
перев.
138
Во-первых, это Книга Х «Исповеди». Привилегия
интериорности здесь еще не является тотальной, поскольку
поиски Бога сразу придают размышлениям о памяти
измерение высоты, вертикальности. Но именно в
памяти прежде всего ищется Бог. Высь и глубина - а это
одно и то же - находятся в интериорности 4.
Эта книга стала знаменитой благодаря удивительной
метафоре: «огромные палаты памяти». Она придает
интериорности вид специфической пространственности —
пространственнoсти внутреннего места. Эта стержневая
метафора получает подкрепление со стороны родственных
образов: «вместилище», «кладовая», откуда извлекаются,
«берутся, как из резервуара», воспоминания, различные
виды которого будут рассмотрены ниже: «Все это память
принимает для последующей, если потребуется, переработки
и обдумывания в свои обширные кладовые и еще в какие-то
укромные, неописуемые закоулки» («Исповедь. X, VIII,
13). Анализ сосредоточивается на чуде вызывания
воспоминания 5 : вызов по моему
усмотрению всего, что я воскрешаю в моей памяти,
свидетельствует о том, что все «это происходит во мне, в
огромных палатах моей памяти» (X, VIII, 14). Как раз
хорошую память прославляет Августин: «Велика она, эта
сила памяти. Господи, слишком велика! Это святилище величины
беспредельной. Кто исследует его глубины! И, однако, это
сила моего ума, она свойственна моей природе, но я сам
не могу полностью вместить себя» (X, VIII, 15).
---------------------------
4 «Тут сомнений нет, ясно сознаю (certa conscientia) я,
Господи, что люблю тебя... Мой
Бог: свет, голос, аромат, пища, объятия внутреннего
человека,Который во мне» (X, VI,
8).
5 «Находясь там, я требую показать мне то, что я хочу;
одно появляется тотчас же, другое
приходится искать дольше, словно откапывая из каких-то
тайников; что-то вырывается целой толпой, и
вместо того, что ты ищешь и просишь,
выскакивает вперед, словно говоря: «Может, это нас?» Я
мысленногоню их прочь, и наконец
то, что мне нужно, проясняется и выходит из своих
скрытых убежищ. Кое-что возникает легко и
проходит в стройном порядке, который
и требовался: идущее впереди уступает место следующему
сзади и, уступив, скрывается,
чтобы выступить вновь, когда я того пожелаю. Именно
так и происходит, когда я рассказываю о чем-либо
по памяти» (X, VIII, 12).
139
По правде говоря,память вдвойне
восхитительна. Прежде всего она поражает своей
вместительностью. В самом деле, «вещи», собранные в
памяти, это не только образы чувственных впечатлений,
которыепамять выхватывает, когда
они пребывают в состоянии разбросанности, собирая их, но
и умственные понятия, о которых
можно сказать, что они изучены и теперь мы знаем их.
Огромны сокровища, о которых говорят, что память
«содержит» их(память содержит
также «бесчисленные соотношения и законы,
касающиеся чисел и пространственных величин» — X,
XI, 19).К чувственным образам и
понятиям присоединяются воспоминания о душевных
переживаниях; на деле памяти дано вспоминать без радости
то, что когда-то вызывало радость, без печали
то, что прежде печалило. Другое чудесное
действие: когда речьидет о
понятиях, на ум приходят не только образы вещей, но и
само умопостигаемое. Тем самым память
уравнивается с cogito 6. Кроме того,
память о «вещах» и память о себе самом совпадают: здесь
я сливаюсь с самим собой, я вспоминаю о себе, о том, что
я сделал, когда и где я это сделал, какие чувства я
испытывал, делая это. Да, велика сила памяти, велика до
того, что «я помню, что я помнил» (X, XIII, 20). Короче
говоря, «ум и есть сама память» (см.: X, XIV, 21).
Итак, хорошая память? Несомненно. И тем не менее угроза
забвения не перестает преследовать это восхваление
памяти и ее силы. Уже в начале Книги десятой речь идет о
внутреннем человеке как о месте, «где душе моей сияет
свет, который не ограничен пространством, где звучит
голос, который время не заставит умолкнуть» (X, VI, 8).
И чуть далее: говоря о «широких полях» и «обширных
дворцах памяти», Августин говорит о сокровищах памяти
как о том, «что забвением еще не поглощено и не
погребено» (X, VIII, 12). Здесь хранение идет бок о бок
с погребением (забывчивость, «которая погребает то, что
мы помним» (X, XVI, 25). Конечно, узнавание вспомненной
вещи воспринимается как победа над забывчивостью: «Если
я забыл что-либо, я, очевидно, буду не в состоянии
узнать, что оно могло обозначать» (см.: X, XVI, 24).
Следовательно, надо уметь «называть забытое», чтобы
говорить об узнавании. Что же такое на деле потерянная
вещь — драхма женщины из евангельской притчи, —
----------------------------
6 Понятия следует «собирать» (colligenda). «Отсюда и
слово cogitare (мыслить). Cogo и cogito находятся между
собой в таком же соотношении, как аgо и аgitо, facio и
factito» (см.: X, XI, 18). Глаголы на -itо встречаются
часто, что говорит о повторении действия, выраженного
простым глаголом.
140
если не предмет, который так или
иначе сохранили в памяти? Здесь «найти» означает «снова
найти», а «найти снова» означает «узнать», «узнать» же
означает признать, сказать, что найденная вещь — эта та
вещь, которую искали, следовательно, которую считали
забытой. Действительно, если нам на память пришла другая
вещь, а не та, что мы искали, мы можем сказать: «Это не
то». «Для глаз эта вещь в самом деле утеряна, память же
сохраняет ее» (см.: X, XVIII, 27). И что же, мы поэтому
пребываем в полной уверенности? По правде говоря, одно
только узнавание является здесь свидетелем, когда мы
говорим задним числом, что «еще забыли не до такой
степени, чтобы не помнить о том, что забыли» (см.: X,
XIX, 28). Но разве забвение не является чем-то иным, чем
то, о чем, как мы помним, забыли? Как раз для того,
чтобы более радикально предотвратить угрозу забывания,
ритор Августин отваживается присоединить к памяти о том,
что мы помним, память о том, что мы забываем: «если мы
удерживаем в памяти то, о чем вспоминаем, то, не помни
мы, что такое забывчивость, мы никак не могли бы,
услышав это слово, понять его смысл; о забывчивости,
следовательно, помнит память» (X, XVI, 24). Но что такое
по существу подлинная забывчивость, то есть «утеря
памяти»? (там же). «Каким же образом могу я вспомнить то,
при наличии чего я вообще не могу помнить?» (там же). С
одной стороны, следует сказать, что именно память в
момент узнавания забытого предмета свидетельствует о
существовании зaбывчивости; если это так, то именно
«память хранит забвение». С другой стороны, как можно
было бы говорить о присутствии самого забвения, если мы
действительно забыли? Тиски сжимаются: «Что же мне
сказать, если я уверен, что помню свою забывчивость?
Скажу, что в памяти моей нет того, о чем я помню? Скажу,
что забывчивость находится в памяти моей, чтобы я не
забывал? Оба предположения совершенно нелепы. А третье?
Могу ли я сказать, что при воспоминании моем о
забывчивости не она сама, а только образ ее удержан моей
памятью? Могу ли я это сказать...» (X, XVI, 25). Здесь
древняя эристика вносит сумятицу в исповедь. «И все-таки
каким-то образом — хотя это непонятно и необъяснимо — я
твердо знаю, что я помню о своей забывчибости, которая
погребает то, что мы помним» (там же).
Переступив через эту загадку, поиск Бога путем
размышления о достижении
счастливой жизни направляется в память, поднимается выше
памяти: «Пренебрегу этой силой моей, которая называйся
памятью, пренебрегу ею, чтобы устремиться к Тебе,
сладостный Свет мой» (X, XVII, 26).
141
Однако эта устремленность в свою
очередь не лишена загадочности. «Пренебрегу памятью,
чтобынайти Тебя. Где? ... Если
не найду Тебя в моей памяти, значит я не
помню Тебя. А как же я найду Тебя, если я Тебя не
помню?» (тамже). Здесь
вырисовывается еще более глубокое забывание, чем
разрушение временем всех видимых вещей, — забывание
Бога.
Именно в
контексте этого восхищения памятью, восхищения,
окрашенного беспокойством по поводу забывания, можно
поместить важнейшие высказывания Книги
одиннадцатой овремени. Однако
поскольку память есть настоящее прошлого,
все, что говорится о времени и о его отношении к
интериорности, можно смело перенести на память.
Как я
уже отметил во «Времени и рассказе», именно через
вопрос об измерении времени Августин подступает к
проблематике интериорности. Первый вопрос об измерении
времени сразуже связывается с
его местом в душе: «В тебе, душа моя, я измеряю время» (XI,
XXVII, 36). Только о прошлом и о будущем мы
говорим, что они долги или коротки, что будущее
укорачивается, а прошлое удлиняется. Более существенно
то, что время естьпереход,
проход, удостоверенный медитирующей рефлексией:
«Мы измеряем, однако, время, только пока оно
идет, так какизмеряя, мы его
чувствуем» (XI, XVI, 21). И далее: «Мы измеряем...
время, пока оно идет» (XI, XXI, 27). Таким образом,
animus* считается местом, в котором пребывают вещи
будущие и вещи прошлые. Именно во внутреннем
пространстве души или духа разыгрывается диалектика
distentio** и intentio***, дающая мне ключ к
интерпретации Книги XI «Исповеди» во «Времени и
рассказе». Distentio, разделяющее три формы
нацеленности настоящего: настоящее прошлого, или память;
настоящее будущего, или ожидание; настоящее настоящего,
или внимание, — это distentioanimi. Оно
означает неподобие «я» самому себе 7.
Более того, чрезвычайно важно подчеркнуть, что выбор
рефлексивной точки зрения полемически связан с
отвержением аристотелевского объяснения происхождения
времени из космического движения. Знаменательно, что —
если иметь в виду наше обсуждение частного и публичного
характера памяти — у Aвгустина начальный
-----------------------------
* Дух, душа (лат.).
** Растягивать, расширять {лат.).
*** Напрягать, усиливать (лат.).
7 Если говорить точнее — и острее, — distentio не
только связано с душой, оно пребывает в душе (там же.,
27), следовательно, в чем-то как в месте запечатлевания
следов, оставленных прошлыми событиями, словом, еffigiа
образов.
142
и подлинный опыт внутреннего времени противостоит
по существу не публичному времени, времени поминания, а
времени мира. Во «Времени и рассказе» я уже задавал
вопрос о том, может ли историческое время
пониматься под углом зрения подобной антиномии, или оно,
скорее, создается кактретье
время в точке соединения жизненного времени, так сказать,
феноменологического времени и космологического времени.
Здесь встает более радикальный вопрос: разве включение
индивидуальной памяти в работу коллективной памяти не
диктуетподобного согласия между
временем души и временем мира? Пока
что нам достаточно того, что вопрос о «кто?»
укоренен в вопросеоб animus,
подлинном субъекте ego memini*.
Я хотел бы завершить эти краткие рассуждения об Августиновой
феноменологии времени, коснувшись вопроса, который будет
сопровождать нас до последней главы настоящего труда.
Этот вопрос состоит в следующем: не дает ли теория
тройственного настоящего живому опыту настоящего такого
преимущества, которое может подорвать или поставить под
угрозу инаковость прошлого? И это — несмотря на понятие
distentio. Этот вопрос ставится более радикально
благодаря роли, которую в описании distentio animi
играет понятие перехода: «откуда (unde), каким путем
{qua) и куда (quo) идет время?» (см.: XI, XXI, 27).
«Путь (transire) времени, — говорит Августин, — состоит
в том, чтобы идти из {ех) будущего через (реr) настоящее
в (in) прошлое» (см. там же). Забудем о неизбежной
пространственности метафоры места прохождения и
сконцентрируем наше внимание на diaspora** этого
перехода. Означает ли этот переход — от будущего к
прошлому через настоящее — неустранимую диахронию или
неуловимую синхроническую редукцию, если использовать
выражение из работы Левинаса «Иное, чем бытие, или По ту
сторону сущности»? В русле феноменологии этот вопрос
предвосхищает вопрос о пассивности прошлого, от которого
неотделимо понятие временной дистанции.
Именно ему и будут посвящены наши последние рассуждения
8.
-------------------------------------
* Я помню (лат.).
** Рассеяние, расселение (лат.).
8 Мы также отложим вопрос о статусе прошлого как того,
на что нацелена память. Надо ли говорить о прошлом, что
его больше нет или что оно было? Частое использование
Августином выражений обыденного языка, например,
наречий «больше не», «еще не», «с
какого времени», «долго», «еще» «уже», так
же как и двойственная трактовка прошлого как
«бывшего и не бывшего», представляют собой пробные камни
онтологии, которую тезис о присущности времени душе не
позволяет развивать.
143
|
|