Роскошь

 

Марсель Энафф


Экономика излишеств: роскошь и расточительство

 
 
Энафф М. Маркиз де Сад: Изобретение тела либертена. -
СПб.: ИЦ Гуманитарная Академия, 2005, с. 266-277.

 


          Садовский либертинаж, основываясь на идеях богатства и господства (то есть предполагая как предшествующую себе, так и параллельно идущую безжалостную эксплуатацию пролетаризованного труда), черпает наслаждение из прибавочной стоимости, то есть из растраты излишка, определяемого тем способом производства, внутри которого она функционирует и которая является его наиболее ярким симптомом. Иначе говоря, либертены представляют собой наиболее яркий пример того, что Веблен именует праздным классом 48, а в своих роскошных оргиях потребляют то, что Батай называл проклятой долей 49. Для них недостаточно, что деньги и власть обеспечивают им фантастические количества тел и полную свободу безнаказанно манипулировать этими телами. Нужно не только мобилизовать все знаки роскоши и изысканности, необходимо в первую очередь, чтобы оргия сопровождалась невообразимым перерасходом всевозможных товаров и энергий. Короче говоря, оргия должна быть жертвоприношением.
----------------------------------
48 Веблен Т. Теория праздного класса / Пер. с англ. С. Г. Сорокиной. Общ. ред. В. В. Мотылевой. М., 1984.
49 Батай Ж. Проклятая доля.

266

         Ничто не демонстрирует это лучше, чем удивительное празднество в Неаполе, устроенное принцем Франкавилла: «Ничто во всей Италии не сравнится с роскошью и великолепием Франкавиллы. Ежедневно у него накрывают стол на шестьдесят человек, за которым подают двести слуг самой приятной наружности. Для нашего приема принц воздвиг храм Приапу среди дерев своего сада. Таинственные аллеи апельсиновых деревьев и миртов вели к этому великолепно освещенному храму. Колонны, сплетенные из роз и лилий, поддерживали купол из жасмина, под которым, справа, находился алтарь из травы. Слева стоял стол, накрытый на шестерых, в центре огромная корзина цветов, их побеги и гирлянды, увитые цветными лампочками, поднимались до самого купола. Различные группы почти что совсем обнаженных мальчиков, числом три сотни, занимали все свободные пространства, а на вершине травяного алтаря был виден Франкавилла, стоявший под эмблемой бога Приапа, в святилище которого мы собрались. Группы детей по очереди подходили, чтобы поклониться принцу»50. В религиозном и барочном обрамлении этой сцены доминирует мотив жертвоприношения, который воплощается в устройстве пира: «Величайший ужин, когда-либо устраивавшийся на свете, был накрыт Ганимедами. Шесть приборов были поданы для короля, королевы, принца, двух моих сестер и меня. Невозможно описать изысканность и великолепие трапезы: блюда и вина из всех стран мира подавались с невероятной расточительностью и, как будто свидетельствуя о невиданной мной роскоши, ничто из того, что ставилось на стол, потом не убиралось, едва только пища или вино появлялись на столе, ими тотчас же наполняли огромные серебряные сосуды, не имевшие дна, и все, что в них оставалось, выливалось на землю.
--------------------------
50 IX, 366. Здесь и далее тексты Сада цитируются по изданию: Sade D.A.F.de. Oeuvres completes. P., 1966-1967.

267

         — Эти остатки могли бы достаться беднякам, — сказал Олимп.
       — Для нас не существует бедняков, во всем мире есть только мы, — ответил Франкавилла, — мне ненавистна сама мысль, что кто-то еще может получать удовольствие от того, что служит мне.
     — Его сердце так же черство, как необъятна его задница, — заметил Фердинан.
    — Мне не приходилось встречать такой расточительности, — сказала Клервиль, — но она мне по душе. Идея отсылать эти остатки другим охлаждает воображение. Во время подобных оргий наслаждение должна приносить восхитительная мысль, что ничье существование больше не имеет значения.
      — Какое мне дело до каких-то бедняков, если у меня самого нет ни в чем недостатка, — сказал принц, — их лишения только добавляют остроты в мои удовольствия. Мое счастье было бы неполным, не будь у меня сознания того, что вблизи меня кто-то страдает. Половина удовольствий в жизни происходит из этого выгодного сравнения»51. Как видим, здесь присутствуют и инсценирование бессмысленной траты, проанализированное Батаем, и наслаждение сравнением, отмеченное Вебленом.
 

          Батай, черпая свое вдохновение в «Эссе о даре» Марселя Мосса, видит модель этой траты или непроизводительного расхода в потлаче, поединке-празднестве, устраиваемом некоторыми индейскими племенами Северной Америки, во время которого уничтожается огромное количество добра (животные, пища, украшения, одежда), что обязывает почетного гостя (например, вождя другого племени) ответить на вызов устроением еще более дорогостоящего празднества, сопровождающегося еще более удивительным расточительством.

----------------------
51 IX, 368.

268

        В оргии жертвоприношений и чрезмерности полностью упраздняется, с одной стороны, рациональная форма обмена и, особенно, симметричные договорные отношения, а с другой — всякая возможность капиталистического накопления. Такой экономикой на глубинном уровне управляет принцип непроизводительной траты, потребления, предпочтение праздника и расточительности выгоде и экономии. Конечно, обязательство ответить одним потлачем на другой подразумевает своего рода отношения взаимности. «Идеалом, — как пишет Мосс, — было бы одарить потлачем, который было бы невозможно возвратить»52. Именно так и обстояло дело с празднествами, которые во времена античности и в Средние века устраивались наиболее состоятельными гражданами, исполнявшими своеобразный долг, который обусловливался их статусом (что можно трактовать как искусный процесс саморегуляции группы, как способ ограничить накопление). Даже если потеря является абсолютной и дар остается без ответного дара, это вовсе не значит, что он не приносит той неоценимой выгоды, которая заключается в приобретении высокого положения, престижа. «Богатство, — пишет Батай, — Предстает как приобретение в качестве власти, приобретенной человеком, но оно целиком предназначено для потери в том смысле, что эта власть характеризуется как власть терять. И только благодаря потере с богатством связана честь и слава. [...] Субъект обогащается за счет своего презрения к богатству, и то, в чем проявляет его скупость, является следствием его щедрости»53.
---------------------------------
52 Мосс М. Очерк о даре. Цит. по: Батай Ж. Проклятая доля. С. 194.
53 Батай Ж. Проклятая доля. С. 195, 61.

269


         Путь к ни с чем не соизмеримой славе лежит через дар, то есть чистую потерю, но именно таким способом само богатство наделяется легитимностью, которая обычно обеспечивалась личной доблестью и сакральностью, связанной с потреблением «проклятой доли». Первоначально, согласно Веблену, доблесть определялась как физическая храбрость, которая проявлялась на охоте или войне и которая позволяла принести добычу, захватить у врага трофеи, пленников и пленниц. С переходом к оседлости и собственности доблесть все больше соотносится с приобретением благ, и экономический успех начинает цениться сам по себе: на смену древним подвигам на охоте и войне приходят финансовые достижения, и тем не менее «жажда свершений и неприятие бесполезности остаются лежащим в основе экономическим мотивом». Чрезмерное расточительство празднества постфактум подтверждает теорию, согласно которой доблесть находится у истоков богатства (следствия здесь реинвестируются в причины), а очевидное расточительство празднества наделяет его аурой «ритуального покера» (Батай), притягательностью риска и вызова. Вот почему расточительство всегда определяет то, что Веблен называет invudious comparison и что обычно переводится как «выгодное», «лестное», «провоцирующее» сравнение, соответствующее присущему потлачу желанию ошеломлять, о котором пишет Батай: «Исступление самого праздника неизменно сопутствует изничтожению собственности и нагромождению даров, цель которых произвести впечатление».
 

          «...Когда ресурсы израсходованы, остается приобретенный расточителем престиж. Для этой цели мотовство расточает напоказ, ради превосходства, которое оно таким образом обретает над другими» 54.
---------------------
54 Батай Ж. Проклятая доля. С. 193-194, 65.

270


        Обретенное право на высокое положение в итоге основывает иерархию, или, точнее, сакральный порядок. Доблесть, богатство, расточительство — вот непременные составляющие дворянского статуса в Европе вплоть до победы буржуазии в XIX веке. Невозможно понять феодальный способ производства, включая его поздние формы, не признавая основополагающую важность обязательств, накладываемых дворянским кодом поведения. Именно они позволяют понять запрет на труд, который, воздействуя на дворянство, одновременно накладывал на него обязательство жить в праздности и роскоши. «В привычном мышлении людей в условиях хищнической культуры труд начинает ассоциироваться со слабостью и подчинением хозяину. Труд, следовательно, является показателем более низкого положения и становится недостойным высокого звания человека»55. Уже в греко-римской античности отчетливо наблюдается различие между благородным и неблагородным, высоким и низким, — другими словами, между праздностью и трудом, различие, подхваченное воинственными Средними веками и воскрешенное новыми «промышленными магнатами»: «Сама по себе праздная жизнь (и все с ней связанное) облагораживает человека и является прекрасной в глазах всех цивилизованных людей [...] Демонстративное воздержание от труда становится, таким образом, традиционным признаком превосходства в денежных успехах»56. Отсюда возникновение целой серии знаков, которые расцениваются как свидетельство социального и экономического отличия: архитектурный декорум, одежда, этикет, язык, «хорошие» манеры, домашняя прислуга, «представительская» праздность жен, — короче, все, что в конечном итоге «свидетельствует [...] в пользу того факта, что декорум является продуктом жизни праздного класса и ее показателем, в полной мере расцветающим лишь в условиях системы, построенной на положении в обществе»57.
--------------------------

55 Веблен Т. Теория праздного класса. С. 84.
56 Там же. С. 85,89-90.
57 Там же. С. 91-92.

271

       Все это так... и, пожалуй, сказано даже слишком мягко. Действительно, существует глубинная логика, позволяющая праздному классу (главным образом, на той стадии, когда его представляет дворянство) потреблять излишек на легитимных основаниях, которые восходят к идеалу доблести и подкрепляются риском потери, демонстрируемым праздничным расточительством; однако следует признать, что право на высокое положение, славу и власть исторически выродилось в произвол и безжалостную эксплуатацию рабского труда. Такой, во всяком случае, была ситуация во Франции до 1789 года. И эту двойственность мы должны различать в инсценировании садовских празднеств: с одной стороны, блистательный и роскошный потлач, а с другой — извращение его эффектов в практике классовой эксплуатации.
 

        Так, упоминавшееся выше празднество, устроенное Франкавиллой, прочитанное главным образом как вызов и жертвоприношение, оказывается поражающим расточительством имущества и энергии: это праздник потребления, блестящее зрелище суверенного акта уничтожения-, полное презрение к экономии и накоплению и т. д. Конечно, можно читать его только таким образом и отстаивать имейно эту точку зрения. Но тогда пропадает та всепоглощающая ирония, которая присутствует в садовской демонстрации, как, впрочем, и признание цинизма, присущего богатству и власти, которые делают возможным этот потлач.
 

        Действительно, мы сразу можем заметить, что празднество уже не имеет здесь того публичного, народного характера, каким оно представлялось Батаю. Оно развертывается внутри закрытого пространства, в которое (помимо безмолвной и механизированной прислуги) допускаются только привилегированные обладатели власти. Зрелищное расточительство при этом уже не должно обеспечивать доступ к славе и легитимации высокого положения. Оно только подтверждает для господ несомненность 
272

приобретенных ими богатства и власти. Оно не дарует статус, оно указывает на него. Празднество реализует сгущение всех знаков, способных выражать привилегии праздного класса. Зрелище стало полностью нетранзитивным: оно больше не несет в себе риска, связанного с присутствием зрителей, оно не должно порождать событие. Оно ценится само по себе, как престижное следствие вышедших из употребления практик, замещает их и пожинает их плоды. Будучи зрелищем понарошку, празднество на уровне симулякра воспроизводит чреватый опасностями процесс рождения власти и грандиозное расточительство, диктуемое логикой дара. Но при этом нисколько не утрачивается его отчетливо выраженная классовая функция. В противовес буржуазной бухгалтерии оно демонстрирует презрение к пользе и экономии, в противовес недовольству трудовых классов (ремесленников и крестьян) оно выставляет напоказ проматывание излишка, взимаемого с их эксплуатируемого труда.


        Так что празднество, с его бесчинствами, расправой над жертвами, роскошью, прежде всего подразумевает ограниченный доступ: господа счастливы, потому что кроме них здесь никого нет, потому что только они — «немногие избранные», которым открыта привилегия наслаждения, возрастающего от неоспоримости сознания этого факта. Чем больше расточительства, праздности, беззаботности здесь, тем больше нищеты, труда, покорности где-то там.
 

         Отсюда глубокое изменение принципа «выгодного сравнения», который Веблен видит в прежних практиках демонстративной праздности: агонистический вызов, открытые притязания занимать высокое положение становятся циничным подсчетом несчастий тех, кто не был допущен на праздник, извращенным наслаждением неравенством. «Если вид несчастных должен непременно довершать наше счастье сравнением между ними и нами, то надо воздерживаться от того, чтобы облегчать их страдания. Ибо оказывая им помощь и избавляя их от участи класса, который служит вам для этого сравнения, вы лишаете себя этого сравнения, а значит, и того, что усиливает ваше наслаждение»58.

-----------------------------

58 IX, 556.
273

       Сад с провокативной иронией, на которую только о способен литературный вымысел, лишь доводит до предела тезис, защищаемый со всей теоретической серьезностью теми, кто имеет репутацию либералов. Вот, например, Вольтер: «На нашей несчастной земле люди, живущие в обществе, не могут не делиться на два класса: богатых, которые повелевают, и бедных, которые им служат...Человеческий род, такой, какой он есть, не в состоянии выжить без бессчетного числа людей, находящихся в услужении и лишенных какой бы то ни было собственности»59. А вот Гольбах: «В обществе, как и в природе, устанавливается необходимое и законное неравенство между его членами. Это неравенство справедливо по той причине, что оно основано на неизменной цели общества, я имею в виду его сохранение и его счастье»60.
 

        Текст Сада в силу своей эксцессивности обнаруживает во вполне расхожем тезисе о «справедливом» неравенстве его вытесненный эротический компонент, знание того, что это неравенство приносит наслаждение: наслаждение властью, привилегией, праздностью, роскошью.
 

        В философских кругах XVIII века споры о неравенстве велись как раз вокруг вопроса о роскоши. Было понятно, что напряженность в вопросе о неравенстве порождалась роскошью, но не потому что роскошь была причиной неравенства, а потому что была ее зримым свидетельством. Таким образом, вопрос
-----------------------------
59 Voltaire F.-M. A. Égalité // Voltaire F.-M. A. Dictionnaire philosophique. Paris, 1994.
60 Holbach P. H. de. La politique naturelle. Discours I.

274


заключался не столько в том, чтобы осудить экономические причины роскоши, сколько в том, чтобы уменьшить ее провокационную театральность. Считается, что на роскошь нападала буржуазия, которую поддерживали либеральные мыслители, однако они не так уж сильно протестовали против самого принципа роскоши, поскольку сами в конечном итоге стремились получить к ней доступ и, кроме того, видели в ней важный стимул для развития торговли. Буржуазия хотела разумной роскоши, и в пределе — по крайней мере в теории — роскоши для всех. Она осуждала выставление богатства напоказ, его беcсмысленную растрату, отсутствие экономической разумности у тех, кто беспечно предавался наслаждениям, вместо того чтобы снова пустить свое богатство в оборот. Иначе говоря, осуждались две категории растратчиков: знатные сеньоры, обладавшие властью, и авантюристы (аферисты, быстро сколотившее состояние, спекулянты, куртизанки и т. д.). Именно эти две группы, и только они, в садовском повествовании оказываются в привилегированном положении: с одной стороны, это такие персонажи, как Сен-Фон, Нуарсей, Франкавилла, а с другой — такие как Жюльетта, Клервиль, Бризатеста и т. д., — неисправимые герои и героини необузданного и расточительного наслаждения.

          Во второй половине XVIII века значительная роль во всех этих спорах принадлежала Дидро. Впервые он определяет свою позицию в ответе Гельвецию по поводу его знаменитой главы о невежестве в трактате «Об уме», посвященной вопросу роскоши. Он развивает свои аргументы в статье «Энциклопедии» «Роскошь» (одной из самых длинных), проводя принципиальное различие, представляющееся ему наиболее важным, между «роскошью показной» и «роскошью благопристойной». Благодаря Дидро и некоторым другим авторам возникает целая литература, разоблачающая опасности богатства и экономику излишеств, и все больше и больше
275

прославляется умеренность и воздержанность крестьян (удобный миф для поднимающейся буржуазии, который позволял одновременно осуждать дворянский декаданс и закрывать глаза на нищету деревень). Все это привело к выдвижению нового понимания богатства, не выставляемого напоказ: достатка и даже прославления «счастья в умеренности». «О счастливая умеренность! ты уберегаешь человека от суровых уроков нищеты и от опасных рифов богатства!» — восклицал буржуазный писатель со вполне говорящей фамилией 61. Очевидно, что в этом проявляется основной закон капитала. Избыток, который непроизводительно растрачивался на наслаждения знатных сеньоров, необходимо с максимальной полнотой вложить в производство, а также выработать универсальную идеологию экономии, умеренности желаний, серьезного отношения к труду, аскетической дисциплины и, наконец, почтенности денег самих по себе. Система неравенства, несмотря на опущенную планку, оставалась не менее жестокой, но она научилась осторожности и скромности. Для нее было важно положить конец зрелищным, провокационным знакам богатства, чтобы сделать неравенство выносимым. Эпоха эксцесса объявлялась законченной. Наслаждению предстояло научиться помалкивать и не попадаться на глаза или, по крайней мере, спрятаться куда-нибудь подальше. И оно справилось с этой задачей.
 

         Именно этот уход в сторону, эту «нормализацию» Сад яростно отвергает своими текстами, присоединяя свой протест к модели экономики излишеств со всеми ее социальными импликациями. Мы могли бы сказать, что исторические требования «вообразимости» и правдоподобия изображаемого не оставляли ему другого . выбора. Вполне возможно, что так оно и было. Но если  бы даже выбор и был, вопрос не в этом: нечто, принад-лежащее совершенно иному порядку вещей, вышло на  сцену текста и проникло в его логику. История, сколь бы настойчиво она ни заявляла о себе и сколь бы велико ни было ее давление, подвергаясь монтажу литературного вымысла, неизбежно оказывается объектом ра-боты смещения и фигурации. Остается увидеть, что все  это в итоге дает.

--------------------------
61 Beausobre. Essai sur le bonheur. P. 25. (Фамилия автора означает «постник». — Прим. перев.) Наряду с другими многочисленными примерами подобного рода цитируется в: Mauzi R. L'Idée du bonheur au XVIII-e siècle. Paris, 1960. P. 175. Ch. IV «Bonheur et condition sociale».

 

 

 




Содержание | Авторам | Наши авторы | Публикации | Библиотека | Ссылки | Галерея | Контакты | Музыка | Форум | Хостинг

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru

© Александр Бокшицкий, 2002-2007
Дизайн сайта: Бокшицкий Владимир