Язык
М.П.
Лаптева
Язык историка и проблема понимания
Фигуры истории, или "общие места" историографии. Вторые
санкт-петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.:
Изд-во "Северная звезда", 2005, с. 66-71
|
Плохой стиль - это несовершенство мысли.
Ж. Ренар |
Проблема
понимания, с тех пор как ее поставил В. Дильтей, решалась множеством наук и
научных направлений. Ряд аспектов этой проблемы изучается в пространстве
интеллектуальной истории, тяготеющей к междисциплинарности. Междисциплинарный
подход позволяет современной исторической науке изучать прошлое в режиме
диалога. В такой ситуации источники перестают быть просто информаторами о
состоянии прошлых культур — их авторы становятся собеседниками, участниками
диалога.
Одной из
важнейших проблем, возникающих на «стыках» культур, является проблема языка.
Французский мыслитель XVI века Жан Воден считал, что история заключает в себе
все науки, но только изложенные понятным (выделено
мною. - М.П.) и неспециалисту языком. Означает ли это,
что язык историка максимально упрощен и приближен к обыденному языку? В чем же
тогда специфика языка исторической науки? И нуждаются ли категории,
заимствованные у других наук в какой-либо историзации, то есть в приспособлении
к имеющимся в арсенале исторических наук?
Социологи и лингвисты склонны утверждать, что слова имеют свою собственную жизнь
и влияние. Всякое использование языка предполагает воздействующий эффект,
поэтому язык становится инструментом социальной власти. Образ языка как
инструмента когда-то использовал П.А. Вяземский. Сравнивая язык со скрипкой, он
заметил, что посредственность в них одинаково неуместна. И Вяземский, и Пушкин,
и Баратынский считали русский литературный язык 1830-х годов еще не
подготовленным для выражения философской и политической мысли, сетовали на
недостаточность русского «метафизического языка» — так они называли язык
отвлеченных понятий 1.
С тех пор, естественно, многое изменилось. Уже в XIX веке язык таких
историков, как Н.М. Карамзин и СМ. Соловьев, Т.Н.
Грановский и Н.И. Кареев, и особенно В.О. Ключевский, достиг невиданных научных
вершин, будучи при этом весьма понятным множеству поколений. XX век добавил к
ним «тексты невиданной скуки» (выражение М. Мамардашвили), тексты без причинных
связей, лишенные смысла и логики. Язык в его соотнесении с мышлением как раз
является средоточием смысла. На эту связь указывает этимология русского слова «с-мысл».
Смысл — это то, что соотнесено с
66
мыслью. Смысл опосредует нетривиальную связь человека с
миром. В советской «коллективности» тонула всяческая оригинальность и
индивидуальность. Редко кому из историков (не считая таких титанов, как Е.В.
Тарле) удавалось выразить новые идеи с помощью новых стилистических приемов. А
между тем стиль, по определению французского писателя А. Моруа, это — душа, это
— победа личности над природой 2. Язык статей
М.Я. Гефтера разительно отличался от обычного академического изложения обилием
метафор, полунамеков, риторических вопросов. Гефтер провоцировал на вопрошание,
чтобы читатель мог ощутить незавершенность исторических процессов.
Большинству современных историков, монтирующих свои тексты с помощью компьютера,
неведомы муки В. Ратенау, писавшему в одном из писем: «...целыми неделями
просиживаю за письменным столом и целыми неделями — ни строчки»3. А
ведь историк является не только исследователем, но и писателем, поскольку
результаты его труда не имеют другой формы реализации, кроме литературного
изложения. .
Конечно, своеобразным писателем выступает любой исследователь, в том числе и
физик, и химик, и математик. При этом каждой науке свойственна своя эстетика
языка. Марк Блок считал, что в точном уравнении не меньше красоты, чем в изящной
фразе. Основанная им историческая школа «Анналов» совершила переворот в области
стиля, добавив в язык историка не только точность, но и яркость. Однако то
влияние, которое историческая наука испытывает со стороны философии, врядли
добавляет ясности в ее язык, что, несомненно, обостряет проблему понимания.
Начиная с И. Канта, чьи тексты когда-то любимый его ученик И.Гердер назвал
«тяжелой паутиной», философы XIX века уменьшали стандарты ясности языка,
полагая, что степень сложности мысли прямо пропорциональна степени внешней
непонятности. Ф.Ницше не придерживался канонов классического философствования —
система его утверждений противоречива, лишена рациональных аргументов. Но именно
Ницше, размышляя о пользе и вреде истории, исключительно обострил языковую
проблематику. Словами и понятиями, писал он, «мы не только обозначаем вещи, мы
думаем с их помощью уловить изначальную сущность вещей»4. Согласно
Ницше, представление о структуре мира человек получает из структуры языка.
В противовес
тенденции к усложнению языка многие ведущие современные историки пытаются этому
противостоять. Так, А.Я. Гуревич считает, что неудобопонимаемый язык означает
претензию на «эзотерическое», понятное только посвященным знание. А на самом
деле такая претензия лишь прикрывает «интеллектуальную срамоту», то есть
отсутствие мысли и смысла. А между тем само слово «интеллигенция» происходит от
латинского intelligentia, означающего «понимание».
67
Современные лингвисты считают, что смысл текста не сводится к сумме
значений составляющих его слов, что существование текста включено в процесс
коммуникации с исследователем. Когда Конфуция спросили, с чего должен начинать
свою деятельность мудрый правитель, он ответил, что прежде всего следует
исправить имена. Конфуций имел в виду не имена людей и не географические
названия. «Исправление имен» — это терминологическая процедура, при которой
«исправленное» слово заменено на нужное, необходимое, правильное. Этот акт
отождествлялся с мудростью.
Теоретическая зрелость любой науки зависит от развития ее понятийного аппарата.
В понятиях, применяемых историками, фиксируется логика развития исторических
явлений и процессов. При этом понятия могут быть точными, приблизительными и
неясно сформулированными. Есть понятия, обозначающие один и тот же предмет, но
имеющие различное содержание в понимании разных научных школ. В исторической
науке существуют понятия, отражающие прежние идеи о будущем, например,
«тысячелетнее царство» средневековых мыслителей, «царство разума» просветителей,
«тысячелетний рейх» нацистских идеологов и др. Это понятия с нулевым объемом.
Взаимопониманию историков мешает недостаточная общезначимость исторических
понятий, вызванная тем, что понятия, прямо заимствованные из источников, то есть
наиболее точные и адекватные изучаемой эпохе, имеют точный смысл только в ее
рамках. Историки, занимающиеся изучением других эпох, могут понять смысл данных
понятий в искаженном виде, а для современных читателей исторической литературы
подобная терминология окажется и вовсе архаичной.
С другой
стороны, современный литературный язык мало способен передать своеобразие
отдаленных эпох. Культурологами подмечен парадокс историзма. Он состоит в том,
что чем тщательнее и последовательнее исследователь намерен заставить далекую
эпоху говорить с ним на ее собственном языке, тем больше такой язык требует
перевода на язык, современный историку, и тем принудительней сказывается роль
современного понятийного арсенала.
Конечно,
с античных времен сложился некий терминологический костяк теоретического
осмысления истории. Без определенной неизменности категориальной структуры мы не
могли бы адекватно понять не только Аристотеля и Платона, ной Канта с Гегелем. В
то же время не требует особого доказательства тот факт, что многие научные споры
возникают из-за непонимания или из различного толкования смысла слов,
запечатленных на бумаге. Декарт считал, что, «верно определяя слова», наука
освободит мир от половины недоразумений. Члены Венского кружка — основатели
школы логического позитивизма — считали, что почти все проблемы в обществе
порождены неопределенностью понятий, терминов и слов. А. Тойнби полагал, что
история языка - это конспект истории общества. Слова, как и люди, имеют возраст,
научные термины могут устаревать, нуждаются в «лечении», что, собственно, и
означает, с одной стороны, увеличение терминологической
68
нагрузки, а с другой — прояснение смысла и сущности того реального исторического
феномена, который обозначается тем или иным понятием. В любой области науки
время от времени возникает необходимость некоторой ревизии понятий,
необходимость избавления от синдрома «вавилонской башни», порожденного
увеличением информационных потоков, расширением научного дискурса. Еще с XIX
века на лидерство в этом процессе претендует Германия. Именно в Германии
сложилась академическая школа «истории понятий» (Begriffsgeschichte), оказавшая
серьезное влияние на понятийно-категориальный аппарат социальных и гуманитарных
наук Запада. Отправной посылкой в распространенной ныне методологии анализа
понятий является постулат о том, что именно понятие определяет строй
предложения, а не наоборот. Вопрос «что это значит? » — главный вопрос для
семиотики вообще, в том числе и для исторической семиотики.
Известный литературовед и лингвист Б.М. Гаспаров, изучавший
коммуникативный и духовно-творческий аспекты языковой деятельности, не считает
язык «слаженным механизмом». Язык, по Гаспарову, это — гигантский конгломерат,
находящийся в состоянии постоянного движения и изменения
5. Структуралисты называют язык целостной системой, полагая ее
завершенной в каждый конкретный момент, вне зависимости оттого, что было
изменено в нем за момент до этого. Если Гаспаров допускает лишь
«структурированные вкрапления»в языковое существование, то, по Лотману, тексты —
это структурированная, субъективная реальность, преломленная под определенным
углом зрения. Лотман полагал, что текст и его воспринимающий приспосабливаются
друг к друга, ищут друг друга 6.
Согласно Р. Барту, всякое прочтение текста не «конструирует», а напротив, «деконструирует»
его. Барт критикует «объективное значение» и «определенность» чего бы то ни было
как принципа: «Текст множественен. Это не значит, что он обладает несколькими
смыслами, но что он сам есть воплощенная множественность смысла»7.
Занимаясь деконструкцией текстов Руссо о языке, Деррида показывает, как текст
подавляет то, что противоречит его доводам, но одновременно оставляет
внимательному читателю возможность проследить за тем, что именно подавляется.
Терминологические споры особенно полезны тем, что ярче высвечивают
границу между сферой уже объясненного знания и сферой недостаточного понимания.
Некоторые авторы даже употребляют термин «презумпция непонимания», полагая, что,
сказав себе: «я не понимаю», ученый в итоге сможет добыть более глубокое знание,
нежели пребывая в уверенности понимания. Иначе говоря, «презумпция непонимания»
не только не мешает реальному пониманию, но, напротив, помогает его расширить,
сделать более сознательным, вырабатывает культуру постановки новых вопросов,
фокусирует мыслительный материал вокруг назревших проблем. Однако в истории
науки есть масса примеров тупикового исхода терминологических споров,
69
объясняемого парадоксальной природой любого сложного исторического явления. Эту
парадоксальность когда-то подметил Спиноза, говоривший, что «всякое определение
есть ограничение», потому что оно исключает другие связи данного явления.
Философ М. Мамардашвили обращал внимание на малую эффективность споров вокруг
какого-либо «изма», относилось ли это к марксизму, национализму, тоталитаризму и
пр. Множится число определяющих понятий такого «изма», но его классификация при
этом не проясняется. По мнению историка П. Рахшмира, попытки дать всеобъемлющее
определение любому «изму» заведомо обречены на неудачу, ибо явления, стоящие за
«измами», слишком широки и многообразны, чтобы уместиться в прокрустово ложе
какой-то формулы 8.
Хотелось бы обратить внимание еще на один парадокс, связанный с двоякими
терминологическими последствиями усиления интереса к какому-либо историческому
явлению или процессу. С одной стороны, увеличение потока исследований по
какой-либо теме уточняет понятия и категории, обозначающие данное явление. А с
другой стороны, в том же темпе происходит некое размывание этих понятий, так как
высказываются разные точки зрения, выдвигаются различные гипотезы, предлагаются
подчас несовместимые решения назревших проблем. Современный британский историк
П. Берк считает, что проблема различных пониманий одного и того же термина
возникает потому, что историки, работая в смежных областях, используют термины
этих наук, в связи с чем возникает возможность различной интерпретации одного и
того же термина (например, таких, как «культура», «повседневность», «народная
культура» и др.)9. Опасность «терминологической интервенции» со
стороны таких наук, как биология и психология, осознавалась историками еще в
конце XIX века. Ученик Герье П.Н..Ардашев писал о «тумане несообразной
терминологии», о «мути и путанице понятий»10. Ныне же особенности
российской истории постигаются с помощью введенных в исторический дискурс А.С.
Ахиезером понятий «инверсия», «медитация», «партиципация»,
причем большинство историков либо не читают такие тексты, либо считают их
неизбежным следствием языковых революций.
От состояния языка историка зависит степень научности исторической
картины, адекватность наших представлений о прошлом, а также эффективность и
мера их воздействия на формирование исторического сознания общества.
Специалистов
интересуют особенности профессионального языка, факторы и закономерности его
развития, динамика изменений в зависимости от области применения, степень его
упрощений и усложнений. Наиболее успешно и плодотворно по этим проблемам
высказывается московский историк Н.И. Смоленский. По его мнению, язык историка
должен обладать емкостью, гибкостью, однозначностью и точностью.
70
Проблема языка
историка обостренно воспринимается в контексте интеллектуальной истории, момент
рождения которой обычно определяют выходом книги X. Уайта
«Метаистория». X. Уайт ввел в научный оборот понятия «дискурс» как феномен
историка возродить прошлое в историческом нарративе.
X. Уайт рассматривает проблемы
исторического познания с лингвистической точки зрения и тем самым стремится
преодолеть разграничение между языком и реальностью.
Язык историка - это единственная форма связи с коллегами и
читателями-единомышленниками. Убедить, добиться изменения мысли других людей
можно только на понятном им языке.
Примечания
1 См. об этом: ГинзбургЛ.Я. П.А. Вяземский//Вяземский П.А. Стихотворения. Л.,
1986. С.41.
2 Моруа А. Надежды и воспоминания. М., 1983. С. 340; Он же. Литературные
портреты. Ростов на Дону, 1997. С. 41.
3 Rathenau W. Briefe. Dresden, 1926. Bd. 2. S. 8.
4 Nietzsche F. Werke. Berlin, 1967. Bd. 3. S. 185.
5 Гаспаров Б.М. Язык, память, образ. М., 1996. С. 11-13.
6 См. об этом: Волкова Е.В. Эстетико-семиотический мир Ю.М. Лотмана // Вопросы
философии. 2004. № 11.
7 Цит. по: Гаспаров Б.М. Указ. соч. С. 33.
8 Рахшмир П.Ю. Вариации на тему консерватизма. Пермь, 2004. С. 3.
9 Берк П. «Новая история», ее прошлое и будущее // Альманах всеобщей истории
XVI-XX вв. Екатеринбург, 2004. С. 90.
10 См. его статьи в журналах «Русское богатство» (1896, № 4) и «Вопросы
философии и психологии» (1895, № 3).
|
|