На следующей странице:
Жорж
Дюби. Куртуазная любовь
и перемены в положении женщин во Франции XII в.
Поль Зюмтор
«Куртуазия»
Поль Зюмтор. Опыт построения
средневековой поэтики. СПб., 2003, с. 480-489.
(за
OCR спасибо А. М.)
Слово «куртуазия» (в старофранцузском
corteisie) обозначает в
XII-XIV веках специфический факт цивилизации. Оно
возникает в языке ок. 1150 г. как производное от прилагательного «куртуазный»
(corteis),
которое отмечается примерно с 1100 г., если не ранее,
и, в свою очередь, происходит от слова
cort, «двор короля
или знатного сеньора» (от латинского
cohors, «все сотоварищи
военачальника»). Таким образом, основное значение слова «куртуазный» —
«относящийся ко двору, свойственный придворной жизни»; но в нем присутствуют два
аспекта, как правило (но не всегда) взаимосвязанных и заметных уже с момента
возникновения этого слова: один связан с личными качествами отдельного человека
(моральный смысл); другой — с характером данного коллектива (социальный смысл).
В обоих смыслах «куртуазный» противостоит «подлому»
(vilain,
собственно, «крестьянский»), а «куртуазия» —
«подлости»: отсюда постоянная игра на парадоксальных антитезах и комбинациях,
вроде un vilain courtois,
«куртуазный виллан»
(vilain:
социальный смысл;
courtois — моральный
смысл). Эта семантическая структура сохранилась во всех языках (итальянском,
испанском, немецком, английском, нидерландском), заимствовавших в
XII-XIII веках это слово из
французского или провансальского.
Реальность, к которой отсылает вся эта лексика, также двойственна и
включает в себя социологические и этические данные. Она отражает завершение,
примерно к 1100 г., определенной эволюции феодальных структур и ментальностей.
Во второй половине XI — первой половине XII века западная цивилизация,
распавшаяся
481
на отдельные регионы, переживает переломный момент;
складывается новый стиль жизни. Историки в связи с этим говорили о «ранней» и
«поздней» феодальной эпохе: демографический подъем, начало широкой распашки
новых земель, возобновление торговых обменов дают толчок экономическому
развитию, отдаленным результатом которого стало появление нового человеческого
типа — «буржуа», но которое в тот момент пошло на пользу нескольким княжеским
родам, как правило, ведущим свое происхождение от высших должностных лиц
каролингской эпохи, причем за счет множества мелкопоместных дворян. Последние,
беднея — в силу увеличения самого их числа, требующего раздела имущества, —
образуют отдельный, неопределенный и едва ли не лишний класс, зажатый между
крупными сеньорами и их крестьянами, а фактически почти целиком зависящий от
первых. Отсюда — кризис и необходимость обосновать ставшую искусственной связь,
стремление интегрироваться в общий для всех порядок. Высшая знать извлекает из
него свою выгоду: принимая правила игры, она заручается верностью целой массы
скромных вассалов, на которых пока еще в основном зиждется ее власть; к взаимной
выгоде, она скрепляет вновь возникшее сообщество — сообщество, привязанное
материально ко двору богатого сеньора, который распределяет пищу, одежду,
оружие, а заодно и правосудие. Класс фактический (дворянство) становится классом
законным. У него возникает самосознание. Военная функция рыцаря, освященная
повсеместно распространившимся в ту пору ритуалом посвящения в рыцари,
становится почетной, порождающей добродетель — по крайней мере в идеале, ибо
повседневная реальность была совсем иной; но напряжение, царящее при дворе между
двумя группами дворян, из которых он состоит, вызывает потребность
нейтрализовать экзистенциальные расхождения с помощью общей мифологии. Нет
такого мелкого баронского клана, который бы не мечтал оказаться под началом
какого-либо государя, ко двору которого можно будет посылать юношей для
прохождения рыцарской инициации. Теперь с ней связывается нечто вроде эстетики:
клирики конца XI века обличают внезапно охватившую некоторые дворы страсть к
модной одежде или к поведению, считавшемуся по-женски изнеженным, ибо в них
сказывалось желание нравиться и блистать.
Причины неотделимы от следствий. Начинается процесс эмансипации знатной
женщины: к 1100 г. он уже охватил наиболее знатные линьяжи. Одновременно
расширяются границы мира: завязываются контакты с исламом, с кельтскими
народами, обитающими на оконечности Западной Европы. Растет острый интерес ко
всему экзотическому: нравам, людям, предметам. Все эти новшества вызывают
глубокие перемены в ментальности дворян, до тех пор чисто
482
военной и крестьянской. Более того,
благодаря им двор становится средоточием традиций интеллектуальной, книжной
культуры, разбросанных на протяжении двух веков по всему пространству былой
империи Каролингов. Эти явления, более или менее характерные для всей Западной
Европы, достигают особой силы во Французском королевстве начала XII века. Однако
они по-разному выглядят по ту и по другую сторону Луары: это следствие различий,
существовавших между северной (французской) и южной (окситанской) цивилизациями.
Конечно, в обоих случаях катализатором множества разнообразных новшеств стало
присутствие при дворах женщин; благодаря их влиянию все эти новшества были
направлены на выработку более утонченной чувствительности и украшение жизни
общества. Однако на юге классовые противоречия менее отчетливы: принадлежность
ко двору предполагает не столько знатное происхождение человека, сколько его
сопричастность к некоему идеалу и общим для всех вымыслам. Двор — это замкнутый
моральный мир, внутри которого возникают особые формы обмена, основанные на
своеобразных ценностях. Этой относительной изоляции способствует сам характер окситанской культуры: ее удаленность от королевской власти и развитие местных
автономных центров; сохранение римского права, обеспечивающего более высокое
общественное положение женщины; ведущая роль городов; ослабление воинского духа;
врожденный вкус к пышности и общительности; наконец, ограниченное влияние церкви.
В силу всех этих причин южная «куртуазия» носит замкнутый, иногда даже близкий к
эзотеризму, и одновременно не столько этический, сколько эстетический характер;
постольку, поскольку она предполагает наличие некоей, хотя бы виртуальной теории,
эта теория не ориентирована на непосредственное действие. Напротив, на севере (включая
англо-нормандское государство, сыгравшее в этой истории одну из главных ролей)
куртуазия затратила больше времени на поиски форм своего выражения; она
оставалась открытой для рыцарского деяния, вобрала и наделила особой ценностью
воинский кодекс чести, сделав его главным элементом морали, охватывающей все
стороны существования знатного мужчины и женщины. Эстетический фактор
проявляется здесь прежде всего на уровне любопытства и эмоций — в стремлении ко
всему редкому, странному, такому, что влечет воображение к мечте или
бескорыстному предприятию. Игра становится более серьезной, чем на юге; ее
внешняя немотивированность менее заметна. Она придает существованию не только
форму, но и более эксплицитный смысл, стремясь утвердить образ универсального
порядка, сделаться основанием справедливости и свободы. Зачастую возникновение куртуазии на севере ошибочно рассматривали как результат южных
влияний.
483
Конечно, с начала XII века между окситанскими и
французскими дворами возникают тесные контакты. Но это лишь вторичный фактор:
имела место общая конвергенция. Скорее всего, историки преувеличили роль Альенор,
дочери герцога Аквитанского Гильома X, которая вышла в 1137 г. замуж за короля
Людовика VII, развелась с ним, в 1152 г. вновь вышла замуж за анжуйца Генриха
Плантагенета (ставшего в 1154 г. английским королем), и дочери которой от
первого брака, Мария и Аэлис, стали, соответственно, графинями Труа и Блуаской.
Три эти женщины стали центром блестящих дворов; их личность наложила заметный
отпечаток на куртуазное общество своего времени; но вряд ли их можно считать
основоположницами в прямом смысле слова. Уже в первые десятилетия XII века
куртуазная среда существовала не только в Лимузене, Борделе, Гаскони, а
возможно, даже в Тулузе, но и в Анжу, в Нормандии, во Фландрии, в Англии, у
норманнов Палермо и «франков» в Святой земле.
Таким образом, в основных чертах куртуазная «мораль» предполагает приобщенность к известному числу ценностей, которые, в зависимости от местных
традиций и даже от отдельных индивидов, ориентированы либо скорее на создание
или воспроизводство красивых форм (в области мыслей, чувств, поведения, выбора
или изготовления изделий), либо скорее на правильный поступок (правильным
считается особый придворный образ жизни). Впрочем, две эти тенденции не
существовали по отдельности: они могли лишь сочетаться в той или иной пропорции.
С учетом этой оговорки куртуазию можно определить как искусство жизни и
морального изящества; вежества в поведении и складе мысли, основанного на
щедрости, честности, верности, скромности и проявляющегося в доброте, нежности,
преклонении перед дамами, но также и в поддержании доброго имени, в терпимости,
в отказе от лжи, зависти, от всякой трусости. Понятие это выражено в двух
взаимосвязанных и дополняющих друг друга терминах:
corteisie
(на окситанском
cortezia), которым
обозначаются прежде всего его внутренние аспекты, скромность и самоконтроль,
равновесие между чувством и разумом, стремление к соответствию идеалам,
признанным в определенной среде, при дворе; и
mesure (mezura),
«мера», который коннотирует скорее аспекты внешние —
умеренность жеста, обуздание страстей, непосредственное подчинение коду,
требующему в XII веке не столько повиновения этикету, сколько сердечного порыва
(поэтому важное значение приобретают знаки, заимствованные из правовых ритуалов
раннего феодализма и еще не опошленные: приветствие, поцелуй примирения,
прощание). Вокруг этих ключевых слов складывается типический набор лексики:
dreiture,
равновесие между
484
требованиями духа и телесными действиями;
sen,
уравновешивающий разум; а также термины, обозначающие
совершенное обладание куртуазными качествами — применительно к тому человеку,
который ими обладает (valor),
либо ко двору, который признает их за
ним (pris).
В этой перспективе прилагательное «куртуазный»
предполагает принадлежность к элите. Обычно оно сочетается со словами
riche
и
gentil; оба близки по смыслу к
«благородный». Кроме того, среди этих терминов есть слово, не поддающееся
абсолютно точному толкованию: окситанское
joven (французское
jouvent),
лексическая оболочка которого происходит от латинского
juventus,
«юный», но которое, за редкими исключениями, не
означает ни юный возраст, ни даже склад ума, свойственный молодым людям. Судя по
всему, они почти полностью утратили первоначальный смысл под влиянием арабского
futuwwa,
в прямом смысле означавшего «молодость», но в
конечном счете ставшего метафорой братства людей, практикующих щедрость и любовь
к прекрасному. Возможно, провансальский термин впервые возник в устах ранних
трубадуров после какой-нибудь экспедиции в Испанию или в Святую землю. Следует
ли из этого, что он приобрел социологическое содержание, обозначая нарождающийся
класс бедных рыцарей-придворных? Вряд ли. Как бы то ни было, данное слово имеет
скорее моральное, чем лирическое значение: имеется в виду некое состояние
совершенства, как бы полная (желанная, вызывающая восхищение) реализация
куртуазного идеала, самоотдача без задней мысли и расчета, природная склонность
дарить и любить.
Действительно, куртуазия особым образом затрагивает отношения между
полами. Она противостоит фактическому состоянию дел: небрежению женскими
привязанностями, недостойному рыцаря, безразличию к женской воле и полному
словесному бесстыдству. Обычаи еще долго освящают полную зависимость женщины,
наделяют мужа почти неограниченным правом наказания, препоручают дочь воле
отца, а затем выбранного им супруга. И хотя с конца XI века исключений из этого
правила становится все больше, куртуазный идеал в данном вопросе отражает бунт
против господствующей реальности. В придворной игре она вытесняется гармоничным
вымыслом. Почетное место в нем отведено свободному любовному общению и взаимному
сексуальному дару. Однако и здесь север и юг глубоко различны. На севере любовь
предстает главным образом как завершение, торжество той победы над собой, какая
воплощена в обретении куртуазных качеств. На юге любовь является источником
cortezia,
находящей в ней пищу и оправдание. Из этого различия
вытекает ряд следствий, которые медиевисты вплоть до недавнего времени упускали
из виду. Так, они безоговорочно приняли и придали самый широкий смысл вполне
безосновательному
485
термину «куртуазная любовь» (придуманному около 1880
г. Гастоном Парисом!), распространив его на факты абсолютно различного порядка.
В северной традиции куртуазная практика любви наделяет отношения между мужчиной
и женщиной добродетелями щедрости, скромности и взаимной верности, которых
отныне требует придворная жизнь. Эта трансформация предполагает весьма
утонченное искусство любви, отличающееся иногда изысканной любезностью и не
исключающее сильных страстей, покуда те поддаются обузданию. Тем самым любовь
заложена в плане существования: она одушевляет и освещает его, но присутствует в
нем лишь как одна из составных частей. Например, главной пружиной почти всего
творчества Кретьена де Труа является супружеская любовь — ее растущая сила, ее
повороты и противоречия.
На юге эта любовь, неотделимая от куртуазного существования, носит
название fin'amor
(прилагательное
fina
подразумевает идею законченности). Это почти рабочий
термин, которым обозначается известный тип чувственных и эротических отношений,
относительно устойчивый в основных своих чертах, несмотря на то, что
индивидуальный темперамент может придавать ему самую разную окраску.
Fin'amor
— это адюльтер, не обязательно фактический, но
воображаемый. Действительно, брак мыслится одним из элементов социального
принуждения, тогда как в основе куртуазии лежат личные заслуги и свободный дар.
Любая частная любовная ситуация осознается и выражается в соответствии с
метафорической схемой, заимствованной из феодальных структур: женщина — это
сюзерен, мужчина — ее вассал. Применительно к женщине любовная связь выражается
в юридических терминах saisie,
saisir («владение», «владеть»);
применительно к мужчине —
service, servir («служение», «служить»).
Клятва верности и даже поцелуй, каков бы ни был их эротический смысл, имеют
значение договора. Таким образом, «дама» (от
domina, собственно,
«жена господина») всегда оказывается более высокопоставленной, нежели тот, кто
ее желает: благодаря этому вымыслу (в социальной перспективе эпохи)
устанавливается тождество между желанной наградой и дарами, которыми оделяет
государь. Поэтому желание символически приближает того, кто его ощущает, к
центру двора (средоточию всякого блага); когда оно признано, принято той, кто
выступает его предметом, оно сообщает onor:
это неоднозначное слово означает одновременно
и фьеф, и славу, и принадлежность к
paratge (в прямом смысле
это слово значит «равенство», но в Провансе оно относилось к куртуазному
братству, изолированному от внешнего мира). В определенный момент дама — право
выбрать момент по закону остается за ней — дарует (или не дарует)
merce:
это слово первоначально означало «денежное
486
вознаграждение» (французское
merci). Merce
предполагает если не дарение себя молящему, то по крайней мере как бы
предварительную милость — в ожидании того, что скромно именуется «остатком» или
«излишком». В самом деле,
fin'amor — отнюдь не платоническая
любовь. Ею движет глубокая чувственность, постоянно проступающая в формах ее
выражения, насыщающая речь многочисленными (хотя и скромными) эротическими
образами — аллюзиями на женское тело, на чарующие ласки, на те возможности,
какие открывает перед любящим альков или садовый боскет, на игры с обнаженным
телом, которое трудно скрыть от глаз из-за царящей в замке тесноты. Конечно,
fin'amor
имеет на разных этапах своего развития множество
тонких нюансов, которые с точки зрения постсредневековой этики могут показаться
казуистикой, иногда граничащей с лицемерием. Случается, сексуальное влечение
драпируется в гиперболы, способные ввести в заблуждение современных историков.
Но в действительности речь идет о типе поведения, отвечающем куртуазному
требованию свободы: обладание и удовольствие выражаются в сослагательном
наклонении или будущем времени; это конечная точка всех устремлений — но, как ни
парадоксально, fin'amor
предполагает словно бы страх перед
осуществлением желания, из-за которого оно может ослабнуть. Поэтому возникает
чувство, что в самой природе любви заложено препятствие, разделяющее мужчину и
женщину. Взаимная любовь окружается величайшей тайной, сводится к чистому обмену
словами и жестами, достигая в них своего расцвета. В границах двора единственная
дама (супруга сеньора) выступает как бы средоточием многих желаний (всех
собравшихся рыцарей); тем самым у любовных отношений есть два аспекта —
единичный и множественный. Поэтому ревность абсурдна; но игра предполагает
постоянную мысль о других — нескромных свидетелях, всегда безличных, сведенных в
один коллективный тип
lauzengiers как возможные соперники
(gilos)
либо собратья по судьбе
(cavaliers, domnejadors).
Поэтому же, наконец, желанная полнота неизменно
хрупка, ее иногда обретают и утрачивают из-за пустяка; полнота эта выражается
словом joi,
принимающим, в зависимости от контекста, различные, но
предполагающие друг друга значения: сознание торжества жизни в весенней природе,
согласной с красотой женщины; в любовной благосклонности этой женщины; в
сладостном соприкосновении тел. В конечном счете данное слово метафорически
обозначает саму даму, в которой сходится все и все получает оправдание.
Но fin'amor
существует лишь в пределах двора, той сети
отношений, что сложились между различными дворами Окситании. Она бы не выжила
при соприкосновении с внешним, обычным миром: и она обороняется от него как от
чуждой, враждебной силы.
487
Она знает, что в его глазах (в глазах грубого, слишком
мужского мира XII века) она несет в себе скандал и соблазн. Ее не раз будут
обличать служители Церкви. В XIII веке она живет в атмосфере единодушного
осуждения с их стороны. Именно поэтому она превратилась в своего рода
аристократический герметизм, наделенный собственной логикой и собственной
рациональностью, которые на сторонний взгляд кажутся порочными и противными
здравому смыслу. Все, что не является ею, есть для нее
fals'amor
(«ложная любовь»). Бог, что бы там ни
говорили, всегда на стороне
fins amants. Желание есть благо само по
себе, оно не нуждается в доказательствах. Тщетно и бесполезно подыскивать ему
основания в религии или в какой бы то ни было философии. В нем нет иной
метафизики, кроме зова красоты и жизни. Тем не менее существует определенный
кодекс моральных обязательств, ограничивающих свободу дамы: она должна даровать
merci,
когда оно заслужено поклонением и восхвалением и
отвечает ее собственной склонности. Если дама уклоняется от дара, с ней
порывают: тем самым она доказывает, что лишена
valor и
pris,
и сама выводит себя за рамки куртуазного универсума.
Если fin'amor
(в заданных ею самой пределах) была, как пишет Ж.
Фрапье, «культурой эротического желания», то слово «культура» здесь нужно
понимать в социологическом смысле: тогда станет понятнее, что унаследовала
европейская цивилизация от окситанской «куртуазии» в плане чувствительности и
нравов.
Каковы исторические истоки такого понимания любви? Вопрос этот обсуждался
неоднократно, но точного ответа на него пока нет. Впрочем, он актуален лишь для
раннего этапа в развитии куртуазии: все дальнейшее было лишь естественным
следствием этих предпосылок. Несомненно одно: полное отсутствие любого влияния
со стороны религии и мистики. Многие поддержали гипотезу о наличии известной
связи между духом цистерцианства и
fin'amor; но, как мне
представляется, между ними не было даже тематических параллелей.
Fin'amor
остается в стороне от аскетических движений XII века,
через которые ее пытались объяснить еще Шпитцер и А. Деноми (вслед за Аппелем,
Жанруа, Векслером и др.); для этих ученых любовь женщины косвенно означала
божественное caritas.
Как показал Лазар,
fin'amor
по природе своей чужда всякому мистицизму (не считая
некоторых случайных особенностей лексики, общих для всего словарного фонда
средневековой цивилизации). Дама никогда не служит символом или метафорой.
Выдвинутая в свое время беспочвенная идея о каком-то сговоре с сектой катаров
не выдерживает критики. Так же бездоказательна и идея Уилкокса, предполагавшего
здесь влияние культа Девы Марии: на самом деле этот культ
сложился позднее; его даже можно счесть распространением куртуазии на духовную
сферу.
488
Остаются три возможных источника. Первый носит ученый характер: это не
что иное, как Овидиевы поэмы, в частности,
Ars amandi и
Remedia amoris,
ставшие в XII веке школьной классикой. Второй
усматривали в определенной церковной традиции, восходящей к раннему
Средневековью: традиции более или менее любовных отношений между служителями
Церкви и монахинями (знаменитая связь Абеляра и Элоизы относится, по-видимому, к
1118-1120 гг.), а также латинской поэзии «вагантов», или голиардов, где
эротические темы возникают не позднее XI века. Третью гипотезу отстаивают многие
ученые, начиная с эпохи романтизма: по их мнению,
fin'amor
— продукт мусульманских, главным образом андалузских
влияний, восходящих либо к представлению о любви у Авиценны, либо к арабской
поэзии, проникнутой духом суфийского мистицизма. Последняя теория выглядит
наиболее вероятной, однако она ставит перед нами ряд сложных проблем (в
частности, связанных с различием языков и ментальностей), из которых разрешены
далеко не все. Во всяком случае, мы можем утверждать, что если
fin'amor
и восходит к предшествующей философской традиции, то
она переняла ее не как таковую, но лишь постольку, поскольку та предполагала
определенные чувственные и выразительные формы. Из каких бы исходных элементов
ни сложилась fin'amor,
она подчинила их особым требованиям и
чаяниям определенной социальной среды и свела их в неповторимое целое.
Впрочем, куртуазия и особенно
fin'amor известны
нам лишь по их отражению в поэзии XII века, поэтому вопрос об их происхождении
так или иначе соотносится с многими техническими проблемами, связанными с
зарождением соответствующих поэтических форм. Поэтому для современного
наблюдателя куртуазия приобретает специфически «литературный» характер. Мы
вынуждены допустить, что вначале возникли социальные инфраструктуры и лишь во
вторую очередь — литература; однако литература, особенно в столь
формалистическую эпоху, как XII век, обладает собственной инерцией и
собственными жесткими нормами, позволяющими ей существовать по своим законам и
оказывать длительное воздействие на поведение людей. Границу между поэтической
условностью и жизненным опытом провести практически невозможно. Так или иначе,
обилие и однородность куртуазной поэзии, устойчивость ее тематики, ее быстрое
распространение по всей Западной Европе, бесспорно, делают ее ценным
историческим документом. Ее корни, ее коннотации, ее выходы в ментальность и
общественную жизнь целиком заложены в языке, который мы воспринимаем прежде
489
всего на уровне поэзии. Но язык этот пропитал собой
все юные и мощные европейские наречия; его остатки и по сей день образуют в
большинстве языков Западной Европы основу словарного фонда, относящегося к сфере
вежливости, чувствительности и эротики.
На юге окситанская куртуазия погибла в первой половине XIII века, в ходе
так называемого Альбигойского крестового похода, уничтожившего ее
социологический субстрат. Французская форма куртуазии сохранялась дольше, но в
ней происходили быстрые перемены. Действительно, политико-экономическая ситуация
стала иной. Мелкопоместное рыцарское дворянство исчезает как класс; власть и
богатство сосредоточиваются в руках все более ограниченного числа дворов.
Нарождается новая сила, городская буржуазия: перенимая некоторые формы
куртуазного общения, она сообщает им более узкий, этикетный характер.
Аналогичная эволюция наблюдается и у государей; здесь действуют вспомогательные
причины, своего рода аристократический ригоризм. Эта тенденция усиливается в XIV
веке. В XV, среди бедствий Столетней войны, у высшей знати еще сохраняются
отдельные элементы куртуазного способа жить, чувствовать и выражаться; но это не
более чем светская позолота — или же миф о славном прошлом, вновь оживающем лишь
в форме вымысла.
|
|