Леонид Андреев
Серж Роле
Страх в творчестве Леонида Андреева
Семиотика страха. Сб. статей. Составители Нора Букс и Франсис
Конт.
М.:
Русский институт: "Европа", 2005, с. 168-171
Леонид Андреев, 1902
Леонид Андреев - писатель страха. Он пытался создать в своих произведениях
атмосферу страха, устрашить читателя. Правомерен вопрос: зачем представитель
малой повествовательной формы, литератор, близкий к бытописателям (см. ранние
его рассказы об орловских «пушкарях»), один из учеников Горького, а впоследствии
даже его конкурент, стал писать на такую тему? В чем состояла его художественная
стратегия? Вот вопросы, на которые я бегло постараюсь ответить.
Для «подмаксимников» страх, как и стыд, - тема периферийная. После Чехова и
Горького было уместно погружаться в страх. Страх наводит на гимназию - и чуть ли
не на весь город - «человек в футляре». Чувство, близкое к трусости, испытывает
молодой мужик Гаврила в рассказе «Челкаш». От страха нужно освободиться, его
нужно преодолеть. У писателей горьковской плеяды страх - предмет исключительно
негативного изображения. Такие рассказы встречаются и у зрелого Леонида Андреева
(см. «Нет прощения» и «Иван Иванович»). Страх интересен только тем, что на его
фоне ярче выделяются смелость, спонтанность, азартное увлечение чем-то. «Я
кузнец - я силен!» - орал на литературных вечерах жилистошейный гусляр Скиталец.
В символике революционно настроенных писателей страх ассоциируется с мещанством.
А мещанина, как известно, надо бить. Публику, интеллигентов, которые в
представлении Горького все более уподобляются мещанам, надо бить. Тот же
Скиталец предупреждал: «Я к вам явился возвестить: / Жизнь казни вашей ждет!»
Такова общая художественная стратегия горьковской плеяды. Перед Леонидом
Андреевым всегда был открыт путь изображения смелости, воспевания силы. Но этот
путь вел к позиции эпигона: о бесстрашной силе уже проповедовали горьковские
цыганы и босяки. И Андреев отказал-
168
ся от скромной карьеры вечного ученика. С Горьким он как будто не разошелся
идейно, ему тоже хотелось бить мещанина, но только по-своему. Возникает вопрос:
как? Когда ты пишешь рассказы, но не умеешь действовать кулаками, подобно
лагерному повару у Шаламова, - как ты можешь бить мещанина?
Для Андреева бить - значит внушать страх. Он старается воздействовать на
читателя не посредством разума, проповеди, а путем разоблачения общественного
зла, красивого изображения того, что плохо, по примеру народников. Он ни о чем
не дает понять, ничего не доказывает; минуя, так сказать, интеллект, он
обращается как будто не к сознанию, а к «рептильному мозгу». Читателя Леонид
Андреев ни в чем не пытается убедить. Поэтому его можно считать «властителем
дум», как это делали современники, только в парадоксальном смысле. Нельзя
сказать, чтобы он поучал читателей, поскольку «проклятые вопросы» ставил именно
так, чтобы на них невозможно было ответить. Поэтому «остается пить чай с
абрикосовым варением». О Христе, которого в рассказе «Иуда Искариот» апостолы
называют «учителем», он говорит: «[...] Христа я не люблю. Достоевский прав:
Христос был великий путаник» (!). Тут писатель несправедлив: всякое учение он
сам был готов превратить в путаницу. Чтобы «стены падали» («Рассказ о семи
повешенных»), чтобы «в самых основах своих рушился мир» («Жизнь Василия
Фивейского»), иными словами: чтобы царствовал страх - вот андреевский абсолют.
Что создание атмосферы страха имеет общего с революционной настроенностью
Леонида Андреева? Как попытка внушить страх комбинируется с желанием бить
мещанина? Страх, вызванный рассказами Андреева, является симптомом, выявляющим
мещанский склад ума той части публики, которая его испытывает. Страх позволяет
сорвать благовидные маски, под которыми мещанин может скрыться. Боишься -
значит, враг; не боишься, выдержал, одобряешь - значит, свой. Страх лучше всего
разграничивает «своих» и «чужих». Л. Андреев заметил, что мещанину ничего не
стоило притворяться союзником Чехова, хотя Чехов его беспрерывно бил. Значит,
бьешь, а враг все равно остается невредим. Зато страх как бы парализует
мещанина, не дает ему уклоняться от ударов. По поводу рассказа «Мысль» Леонид
Андреев пишет Горькому: «Художественным требованиям рассказ не удовлетворяет, но
это не так для меня важно: боюсь, выдержан ли он в отношении идеи. Думаю, что
почвы для Розановых и Мережковских не даю...». «Мысль» окажется выдержанной в
отношении идеи, если она поможет одержать верх над противоположным «лагерем».
Само по себе содержание произведения имеет мало значения.
169
Корней Чуковский верно отметил, что Леонид Андреев удивительно часто и легко
менял тематику. Одной за другой он предавался вечным проблемам, как ребенок
увлекается новыми игрушками, оставив в сторону старые. В его рассказах важен
эффект; остальное в конце концов безразлично.
Но страх очень трудно вызвать наверное. «Он меня пугает, а мне не страшно», -
как будто сказал однажды о Леониде Андрееве жестокий Лев Толстой. Кажется, по
крайней мере, что главной задачей Леонида Андреева является создание поэтики
страха.
В стандартном для конца XIX века жанре short story очень важная роль отводится
читателю. Текст должен быть сжатым, в нем многое дается одними краткими
намеками, которые читатель должен уловить, но вместе с тем у него здесь очень
мало свободы: отсутствующие элементы почти полностью предсказуемы, так что
интерпретация предопределена текстом. Поэтому идея о том, что читатель играет
роль «соавтора», не совсем удовлетворительная. Читатель восстанавливает то, о
чем автор умалчивает, он дополняет текст, делает его более ясным, но только по
указаниям автора. Эта подчиненность читателя остается обычно незамеченной,
потому что его миропонимание в принципе совпадает с миропониманием автора. Даже
когда автор разоблачает слабости героя, очень близкого к читателю, он это делает
во имя общих для них ценностей и убеждений. Как правило, читатель рассказа
разделяет точку зрения автора. Можно сказать, что в эпоху Леонида Андреева
структура малой формы держится именно на этом единомыслии. Дело в том, что
такого априорного согласия у зрелого Андреева.(примерно с того момента, когда он
бросил писать о «пушкарях») просто не может быть. Он не ведет читателя за руку к
правде-истине, не доверяет ему удобной и приятной роли «соавтора», а иногда
только делает вид, что охотно позволяет ему выполнять эту функцию, чтобы вдруг
его лучше сбить с пути (см. «Бездну»). Сюжет у него развивается так, что
читатель как будто вынужден сделать вывод, для него совершенно неприемлемый. Из
рассказов на библейские темы он может лишь заключить, что якобы всемогущий Бог
на самом деле бессилен (см. «Жизнь Василия Фивейского») и что у Христа был всего
один настоящий ученик - Иуда (см. «Иуду Искариота»). Андреев атакует не только
религию, он ставит под сомнение и неприкосновенную идеологию прогресса. К чему
ведет революция? Да к террору (см. «Стену» и «Так было»)! Тут любопытен не
андреевский бред, а факт, что никто, даже среди «своих», не мог относиться к
этой безответственной галиматье хладнокровно. Сам Толстой хотя и не боялся, но
от «Бездны» все-таки пришел в ужас. Короче говоря, Леонид Андреев в самых
170
удачных своих произведениях добился того, чтобы у читателя не осталось никакой
точки опоры. Страх, согласно Хайдеггеру, это когда все скользит и под ногами нет
больше почвы.
Следует уточнить, что у Леонида Андреева часто встречаются места и даже целые
произведения, где страх как будто сам по себе, независимо от какой бы то ни было
провокации. Создается тупой, беспричинный, неопределенный страх. Нет объективных
факторов, которые вызывают страх, но немотивированный страх все-таки таится
где-то в глубине текста. Такое впечатление Андреев производит посредством
определенных стилистических приемов. Я здесь назову только один, как мне
кажется, самый важный из них. Если взять список признаков страха, каким он
приводится у Хайдеггера (в его статье 1943 года «Что такое метафизика?»),
оказывается, что в рассказах Леонида Андреева на каждой странице встречается то
один, то другой из этих признаков. Выявляется серия слов, большей частью
прилагательных и наречий: «страшно», «мертво», «странно», «чуждо», «пусто»,
«неподвижно», «равнодушно», «безмолвно» и некоторые другие. Получается своего
рода парадигма, реализующаяся иногда полностью (или почти полностью), но чаще
всего частично. Частотность этих признаков изменяется соответственно тематике
рассказа, но только в относительной мере. В «Молчании» встречаются слова
«молчаливо», «безмолвно», «тишина», но употребляются и другие слова, не
принадлежащие к лексическому полю «молчания». Из одного рассказа в другой набор
признаков страха остается довольно устойчивым. В силу высокой повторяемости и
взаимной сочетаемости все элементы этой парадигмы довольно тесно связаны между
собой. Получается так, что отсутствующие элементы парадигмы (а в некоторых
случаях отсутствует даже большинство из них) компенсируются теми, которые
имеются в тексте. Достаточно наличия одного признака, чтобы развертывалась
полная парадигма. В пределах известного объема текста эти слова являются
синонимичными; обыкновенные их лексические особенности нивелируются. Подобно
подпорожным знакам (типа двадцать пятого кадра), они оказывают на читателя
значительное, но едва замеченное им самим воздействие. В конечном счете страх
давит на него постоянно. Страх распространяется во всем тексте, из субъективного
явления он превращается в атрибут самой природы (пейзажа, неба), в modus essendi
всего того, что есть. Здесь наблюдается «порабощение текста одной точкой
зрения», которое, согласно Ю. М. Лотману, «мыслится как господство "выражения"
над "содержанием", "поэзией"».
|
|